Ереси IX—Х вв.
Ереси всегда сопровождали христианское учение. Там, где утверждалась новая вера, немедленно возникали взгляды, противоречившие некоторым официально утвердившимся тезисам. Изучение таких отклонений в истории ранней Киевской Руси вызывает ряд трудностей, что объясняется тремя основными причинами. Во-первых, средневековые хронисты вообще неохотно выбирали подобные сомнительные сюжеты; во-вторых, в ранний период древнерусской ортодоксии они, недостаточно хорошо знакомые с тонкостями церковной догматики, не всегда могли распознать ересь; в-третьих, дает себя знать общая ограниченность источниковедческой базы IX—Х вв.
Еретические идеи довладимирового времени пока еще остаются неизученными, хотя нельзя утверждать, что в литературе на них совсем не обращают внимания. ”Дворянская и буржуазная наука, — писал Д. С. Лихачев, — стремилась затушевать, завуалировать те элементы еретичества или те элементы народного христианства, апокрифичных, неофициальных воззрений, которые явственно дают себя знать в древнейших русских церковных сочинениях. Внимательное изучение этих сочинений, несомненно, в будущем откроет многие следы влияния апокрифов и еретических учений, что позволит более глубоко поставить вопрос о происхождении русского христианства” [357, с. 332].
Как философское явление ереси отличаются сложностью и пестротой, что обусловлено самой природой явления, заключающейся в отходе от официально утверждаемой схемы. Для избежания возможных недоразумений с этим необходимо считаться, особенно — когда речь идет о начальной фазе усвоения христианских идей.
Целый ряд отступлений от канона носили характер неосознанных ошибок. Так, в ”Повести временных лет” под 986 г. помещена известная ”Речь философа” [250, с. 74—92] —документ, который, по единогласному мнению исследователей, относится к IX в. [325, с. 176 сл.; 358, с. 330—332; 755, с. 154], то есть ко времени Аскольда. В ней приведено множество цитат из святого письма (преимущественно из Пророков и из Псалтыри), но большинство из них очень приблизительно воспроизводят библейский текст, приближаясь скорее к свободному пересказу греческого оригинала, нежели к его точному переводу. В некоторых случаях приводится деформированное изложение, далекое от Библии. Очень рискованно видеть в этом сознательную ревизию канонических текстов с целью утверждения идей, отличных от христианской догматики. Вероятно, в абсолютном большинстве случаев речь идет об элементарных ошибках переводчика.
Нас интересуют только сознательные и целенаправленные отклонения от канонических установок, вызванные специальными соображениями и социально значимой целью. Именно здесь нас ожидают наибольшие трудности. Только для XI в. существуют надежные материалы, целиком реально освещающие перерастание еретических учений в активные общественно-политические движения. Для второй половины IX—Х в. мы располагаем в лучшем случае не очень четкими намеками.
Прежде всего назовем элементы ”народного христианства” — своеобразной транскрипции христианских идей, приспособленных к идеологическому уровню широких слоев населения, преимущественно необразованных. Сложная диалектика христианской концепции, включавшая наивысшие достижения античной философии, оказалась недоступной для неразвитой, слабо подготовленной аудитории. Главной тенденцией ”народного христианства” было мифотворчество — стремление транскрибировать основные идеи новой веры с помощью чисто литературных, повествовательных конструкций. Распространенным методом, в частности, была попытка построить потусторонний мир по законам земного. Впрочем, само желание рассматривать небо как арену деятельности высших сил, которые руководят бытием, также представляют собой составную часть этой тенденции. Очеловечивание бога, превращение его в личность с сугубо человеческими добродетелями и слабостями требовало определенного антуража. Преодолеть эту тенденцию не умели даже выдающие представители раннехристианской идеологии, чьим делом было утверждение канона.
Наиболее ярким проявлением христианского мифотворчества в раннем средневековье являются многочисленные ереси манихейского типа — павликианство в Византии, богомильство в Болгарии и т. п. Стремление вывести их из классического манихейства вряд ли имеет основание. Все эти ереси представляют собой скорее параллельные явления, порожденные сходными условиями и закономерностями. Взаимовлияние возможно, но не обязательно.
Манихейство в собственном понимании термина возникло в III в. Основатель секты — Сураик — сын Фатака, прозванный Мани, родился в 214 г. Его учение представляло собой самостоятельную систему и находилось вне рамок ортодоксального христианства. Главной основой был зороастризм; отсюда, в частности, категорическое противопоставление добра и зла, выступающих равноправными и персонифицированными ипостасями (Агарумазда и Анхрамайню у Заратустры, бог и дьявол у Мани).
Осознание зла как силы, независимой от добра, оказалось более доступным и понятным для широких слоев населения, что в значительной степени сказалось и на христианской концепции. Ранние идеологи Ориген, Августин (который одно время сам был манихейцем), Тертуллиан и др., рассматривая зло только как отсутствие добра, вынуждены были все же допустить в канон образ дъявола (не совместимый с основной христианской доктриной) — иначе новая религия не смогла бы выполнить свою социальную функцию идеологического императива. Необходимо было пугало, чтобы устрашать грешников. Развитое средневековье (особенно Ренессанс) пошло в этом чересчур далеко: его идеология развивалась под знаком дьявола, которому приписывалась власть над миром большая, чем самому богу.
Народные ереси павликианско-богомильского типа не только восприняли манихейское разделение добра и зла, но и стремились придать ему классическую, мифологическую форму. Обе абстракции воплощались в антропоморфные образы бога (Саваоф, Иегова, Элогим, Христос) и дьявола (Сатана, Сатанаил, Асмодей, Вельзевул, Люцифер и т. п.). Так было легче дифференцировать земное добро и зло, провозгласив определенные общественные факторы происками дьявола. Ввиду того что павликианство и богомильство возникли и исповедались преимущественно среди низших слоев общества, то ведущая идея получила четко определенную направленность, нацеленную против господствующего класса.
Помещенная в ”Повести временных лет” ”Речь философа” содержит очевидные следы подобной концепции. Образ Сатанаила появляется в ней уже в самом начале [250, с. 75], причем в общей структуре произведения ему отведена довольно значительная роль. Любимый ангел — старшина ангельского чина, — восставший против бога и превратившийся в его лютого и непримиримого врага, представляет собой чересчур прозрачный социальный символ, удобный для реальных и актуальных интерпретаций. Очень интересна программа заговорщика и богоборца: ”Сниду на землю и прииму землю, и поставлю столъ свои на облацђхъ сђверьскыхъ, и буду подобенъ богу” [250, с. 75]. Дьявол как властелин мира — мысль, правда, решительно не христианская, но многозначительная по своим социологическим возможностям.
Этому же направлению общественной мысли принадлежат и следы апокрифической литературы, использованной в канонических контекстах. В ”Речи философа”, в первой части которого изложен Ветхий завет, помещены и эпизоды, отсутствующие в Библии и заимствованные из апокрифических преданий. К их числу относится, например, рассказ об идолотворческой деятельности Авраамова отца Фары, решительно пресеченной патриархом [250, с. 79], или история с короной, снятой с головы египетского царя младенцем Моисеем [250, с. 81]. Первый эпизод заимствован из ”Откровения Авраама”, другой — из апокрифического жития Моисея. Оба эпизода носят небезневинный характер. Они перекликаются с актуальной проблематикой эпохи, связанной с преодолением языческих тенденций и развитием русско-византийских отношений. Заявление Авраама, что языческие идолы суть не боги, а дерево и камень, неоднократно варьируется в древнерусской литературе Χ—ΧΙ вв., а пророческий жест Моисея получил отражение в концепции ”призвания новых народов” в киевской интерпретации.
Совсем иное содержание по сравнению с ”народным христианством” имели еретические идеи, рождавшиеся в теологической среде и принадлежавшие лицам, хорошо осведомленным в теоретических тонкостях новой религии. В частности, речь идет об арианском символе веры, включенном в ”Повесть временных лет” под 988 г. В этом отрывке, составлявшем отдельный теологический трактат (IХв.), введенный в летописный текст, читаем: ”Сынъ подобосущенъ (курс. наш. — М.Б. ) и безначаленъ Отцю, рожениемъ точию разнествуя Отцю и Духу. Духъ есть пресвятыи Отцю и Сыну подобосущенъ (курс. наш. — М.Б. ) и присносущенъ” [250, с. 98].
Как известно, подобосущность бога-сына богу-отцу является главным тезисом Ария, противопоставленным формуле единосущности. Арианство было осуждено на первом Вселенском (Никейском) соборе 325 г., но лишь после этого борьба разгорелась по-настоящему. Никейская формула нашла решительную поддержку на западе в Римском диоцезе, тогда как восточная церковь длительное время склонялась к еретическому кредо (так называемое евсевианство — по имени двух епископов — Евсевия Кесарийского и Евсевия Никомедийского). Только после второго (Константинопольского) собора 381 г. арианство окончательно было признано еретическим учением.
Возникает вопрос, каким образом арианская формула могла появиться в древнерусской летописи? Считать ее ошибкой, спровоцированной неправильным прочтением греческого термина (’ομιοόυσιος вместо ’ομοόυσιος) [357, с. 340], невозможно. В летописи содержится перечень вселенских соборов, где дважды подчеркнуто проклятие Арию и отмечена в связи с этим ”Троица единосущна”.
Правдоподобно, что появление такой формулировки порождено упорной полемикой между Римом и Константинополем вокруг пресловутого ”filioque”. Римский престол активно поддерживал догмат единосущности, выдвинутый Афанасием Александрийским и Маркелом Анкирским, отстаивал никейский символ веры и решительно выступал против формулы Ария. Непоследовательность кредо, утвержденного в 325 г., заключалась в интерпретации Троицы — наиболее головоломного сюжета христианской диалектики [1=3]. Утверждение единосущности (то есть тождества) бога-отца и бога-сына противоречило мысли о разном отношении их к третьей ипостаси (дух святой исходит от отца и посылается сыном). Западная церковь пыталась выйти из этого противоречия за счет второй части кредо, признав выход святого духа не только от отца, а и от сына. Поэтому к никейской формуле было присоединено слово ”filioque” (”и Сына”).
Принципиальная противоречивость православной позиции, очевидно, была замечена киевским книжником. В условиях назревшей конфронтации между Римом и Константинополем он счел более приемлемым вернуться к полузабытой арианской формуле (борьба против которой к концу тысячелетия утратила свою актуальность), лишь бы не уступить позицию в вопросе о ”filioque”. Высказанное предположение дает возможность выделить еще один хронологический репер для датировки комментированного отрывка, что, возможно, идет от времени Фотия и Аскольда, когда споры в церковных вопросах между Западом и Востоком достигли своего апогея.
Трудно судить, какой общественный резонанс имели еретические тенденции на Руси IX—Х вв., но факт их существования чрезвычайно интересен и представляет собой важную страницу в идеологической жизни той эпохи.