Христианское чувство истории
Здесь надо бы попытаться уточнить, чем христианское чувство истории отличается от привычного нам гегельяно-марксистского (о либералах не говорим - им дух историзма вообще чужд).
Первое отличие заключается в понимании непредсказуемости истории, посрамляющей гордыню разума. Когда христиане наблюдают возвышение кичливой силы в истории, он твердо знают: Господь рано или поздно накажет ее за гордыню и развеет в прах ее мироустроительные и миропотрясательные замыслы. И в этой части христианский исторический прогноз безошибочен. В фазе таинственного исторического мегацикла христианская интуиция еще не противоречит гегельяно-марксистскому постулату, касающемуся закономерной смены "исторических народов", классовых гегемонов или формаций.
Но как только слабый человеческий разум посягает на большее и дерзает предсказать, что же будет дальше, он неизменно оказывается посрамленным и униженным.
Человеческие попытки заполучить запланированную историю, развивающуюся в заранее заданном направлении тщетны в принципе, ибо человеческая история слишком серьезное дело, чтобы принадлежать человеку она принадлежит Богу. Если бы она безраздельно попала в руки человеческие, она давно бы уже закончилась. Ибо даже самые лучшие, заполучив власть и право исторического творчества, очень быстро превращаются в худших; но чем хуже они становятся, тем больше власти требуют - в качестве физической гарантии от реванша строптивого духа.
По чисто человеческим законам должно бы уже тысячу раз в истории случаться, что бдительную силу тех или иных господ мира урезонить некому и она должна была бы строить свои "тысячелетние рейхи". Тем не менее всякий раз оказывается, что горделивому чувству всесилия сопутствует прямо-таки удивительная слепота. А почему, собственно, это происходит?
Разве сила не может поставить себе на службу самую рафинированную аналитику? Разве светский разум сам по себе не любит успех и, следовательно, не склоняется ли даже спонтанно к тому, чтобы ревностно служить земной силе?
И тем не менее гордыня убивает разум, делая силу на удивление слепой и опрометчивой. Это маловразумительно с точки зрения земной человеческой логики, но закономерно в логике христианской: гордыня - наихудший грех и она наказывается слепотой, а через слепоту - падением.
Но вслед за фазой закономерного - законного в христианской системе ожиданий - падения горделивой гегемонистской силы, наступает гораздо более таинственная и непроницаемая следующая фаза. Здесь нас ждет новое приключение человеческого духа.
Нам, живущим в иступленном ожидании исторической развязки, вчера еще казалось, что главные человеческие проблемы получат разрешение вместе с устранением "исторического злодея", падение которого "запрограммированно" то ли логикой истории, то ли логикой справедливости. Но спустя некоторое время мы, как правило, оказываемся не в лучшей, а даже в худшей ситуации.
Так мы бываем наказаны за другой осуждаемый в христианстве грех мстительность. И излечение от этого греха приходит только тогда, когда сила, свалившая исторического злодея, сама обретает злодейские черты. Тогда приходит частичная реабилитация к прошлой системе мироустройства и олицетворяющей ее "авангардной" силе.
Означает ли это, что мы должны избегать решительного исторического выбора и вообще умерить свою тираноборческую энергию? Зная, что вслед за привычным дряхлеющим тираном, к господству которого мы кое-как приспособились, придет не чудесный освободитель, а новый узурпатор и тиран, у которого похоть власти не иссякла, а только разгорается: должны ли мы исповедовать мораль воздержания от исторической активности?
Если принять такой вывод, то тогда получается, что наименее греховный тип исторического поведения сопутствует не вере, а скептическому неверию.
Обратимся к сегодняшней глобальной ситуации. Либеральные фанатики американоцентризма олицетворяют новую гордыню власти, жаждущую быть тоталитарной - безраздельной и всеохватной. Страстные оппоненты, возмущенные бесцеремонностью новых господ мира, торопят крушение новоявленного гегемона. Мудрые скептики заранее знают, что конец американской, атлантической гегемонии в мире в конечном счете означает не торжество справедливости, а начало азиатской (вероятнее всего, тихоокеанской, во главе с Китаем) мировой гегемонии.
Если в этом "историческом разговоре" трех персонажей скептическая сторона окажется представленной не ленивым наблюдателем, а деятельным прагматиком, то она уточнит: вместо того чтобы торопить смену гегемонов (азиатский вряд ли окажется предпочтительнее американского), надо извлечь посредством тактики приспособленчества максимум для себя полезного из американской гегемонии, а затем через выстраивание стратегических балансов, сдержек и противовесов попытаться скорректировать (улучшить) поведение американского гегемона на мировой арене в целом и в том регионе, где подвизается наш скептический прагматик, в частности.
Скептическая мудрость может пойти дальше в своих догадках и подозрениях в отношении христианского Эроса, сегодня воплощаемого в первую очередь Православием. Сопоставив две ипостаси нашего современника - в качестве остывшей личности, заменившей чувства (в том числе и моральные) рассудком, и в качестве пассионарной, "эротической" личности, пребывающей в состоянии идейной взволнованности, в ожидании окончательной победы добра над злом, скептик станет доказывать предпочтительность первой ипостаси.
Разве вакханалия коммунистического революционаризма не подпитывалась тайными родниками христианского сострадательного эроса, рождающего самые сильные тираноборческие чувства? И не можем ли мы, к вящему удивлению критиков нынешнего либерального догматизма и его социальных изуверств, усмотреть в максимализме радикал-реформаторов инверсионное выражение того же самого эроса, отвечающего страстными крайностями на крайности своего исторического оппонента?
Кажется, именно такого рода вопросы породили модную в некоторых либеральных кругах теорию медиаторности13 - посреднического звена, или момента, разделяющего крайности и рождающего поле нейтральных значений, в котором отсутствует мстительная историческая память со всеми ее реакциями "от противного". К этой теории тяготеют и все прикладные науки либерального реформаторства, обосновывающие мягкие технологии смены режимов. В нашей стране эта теория использовалась в период правительства Е. Т. Гайдара: "обмен старой власти на новую собственность".
В самом деле, какие действия диктовал бы дух православного эроса, взыскующий исторической и социальной справедливости?
Ясно, что наименее достойными статуса новых собственников должны были бы быть признаны представители партийной и гебистской номенклатуры - те, кто выступал в качестве профессиональных гонителей предпринимательского духа, совершив в отношении его самые тяжкие преступления.
Поэтому пассионарная историческая память, живо переживающая обиды и несправедливости, диктовала бы в данном случае одно: устранение носителей прежнего порядка с исторической сценой и приглашение на нее других, которые больше претерпели, больше ждали нового и рисковали ради него.
Но либеральные технологии и теоретики системного социального проектирования лучше других отдавали себе отчет в том, что как раз партийная и гебистская номенклатура наилучшим образом защищены от неприятных сюрпризов и ее арсенала достаточно, чтобы любая атака в лоб на их власть захлебнулась в крови. Совсем иное дело - выменять у них новое будущее, подкупив тем, что первыми хозяевами его снова станут они.
Такая стратегия не только оскорбляет христианское чувство исторической справедливости; она противоречит и духу светской формационной теории, учащей: историческими новациями заведует гонимый при старом режиме авангард, которому и надлежит занимать сцену, согнав с нее прежних хозяев. Здесь же мы видим, что дело формационного новаторства передоверено как раз тем, кто воплощал ненавистный старый порядок, а искренние и смелые критики последнего устранены со сцены как опасные романтики - носители "непредсказуемого поведения".
Аналогичные технологии рекомендованы и ради облегчения смены властных персоналий. Поприще власти вообще тяжело покидать: властолюбие является одной из сильнейших человеческих страстей. Добавьте к этому привилегии, сопутствующие власти - их тоже не хочется утратить. Но самое главное состоит в том, что властителям свойственны злоупотребления, за которые они не хотят отвечать. Боязнь грядущей расплаты является сильнейшей мотивацией, заставляющей старых правителей цепляться за власть. И что же в ответ на это предлагает новая либеральная технология?
Она предлагает, для снятия соответствующего барьера предоставлять лицу, покидающему пост главы государства, самые надежные гарантии неприкосновенности и неподсудности, а самое главное - сохранить за ним по возможности все прежние привилегии. Своеобразную диалектику открывают нам подобные политические технологии. Получается, чем большим негодяем оказался правитель, чем больше у него оснований опасаться расплаты после отставки, тем большими гарантиями и привилегиями должна быть обставлена эта отставка - только при этом условии "нормальная смена власти" может быть обеспечена.
Таким образом, порок получает наибольшее вознаграждение - и это не по воле слепого случая, а согласно рецептам либерального технологизма. При этом удается избежать ненужной крови и риска, связанных со сменой власти. Но необходимо задаться и другим вопросом: а что при этом теряется?
Первая потеря, которая бросается в глаза,- историческая обескураженность лучших, устраняемых со сцены во имя "стабильности и предсказуемости". Глубоко исторически оскорбленным оказывается наше моральное сознание. Это не проходит бесследно для нашего восприятия будущего. Будущее должно привлекать и пробуждать надежды, ведь надеждам сопутствует новая инициатива и новая энергия.
Маркс объяснял более высокий уровень производительности труда, свойственный новой формации, особой социальной механикой - новыми производственными отношениями. Но мы не ошибемся, если постулат Маркса переведем в более общий культурологический план и скажем: новую социальную энергию генерирует сама историческая прерывность - новое, еще не обесцененное будущее, приглашающее попробовать свои силы всех тех, кто пресытился настоящим и был обескуражен им.
А что мы видим в либерально-технологическом варианте будущего? Здесь оно с самого начала несет на себе печать скомпрометированного прошлого, оказывается захватанным его нечистыми руками. Можно с уверенностью сказать: если такое будущее и не оттолкнет циников и приспособленцев - эти как раз почувствуют, что они у себя дома,- то почти наверняка оттолкнет лучших честных, искренних, воодушевленных.
Кажется, многие из нас убедились - одни на опыте, другие с помощью новых гуманитарных открытий феноменологического направления,- что никакая общественная система не действует по законам институционального автоматизма: самые лучшие институты нуждаются в энергетийной подпитке со стороны человеческих личностей, вкладывающих сюда свое старание и созидательную страсть. Так вот, если институты нового строя монополизированы представителями старых, успевших обанкротиться на своем поприще элит, если их согласие на новый порядок куплено обещаниями будущего процветания, то вряд ли мы можем рассчитывать, что новый строй в самом деле будет новым. Надо быть слишком большим фетишистом административной буквы и правила или слишком последовательным постмодернистом, чтобы поверить, будто "текст системы" сам себя пишет и читает, не требуя "усилий автора".
Сегодня, наблюдая тот новый порядок, который выманили или выменяли реформаторы у старых властей предержащих ценой их ангажирования на новые правящие роли, мы убеждаемся: самое удивительное в нем то, что он объединяет все пороки прежней системы с пороками новой - при странной неспособности использовать позитивные возможности той и другой.
Следовательно, апокалиптическая ярость сознания, уверенного в том, что зло должно быть наказано, а добро в конечном счете восторжествует, имеет кое-какое отношение к реальной истории. Там, где нет этого апокалиптического момента, где современность "щадит людей" (естественно, речь идет о людях из верхов) и меняется так, чтобы они ничего не потеряли, исчезает история и начинается игра в абсурд.
Этот абсурд мы и видим сегодня в России. Все государственные назначения в либеральной парадигме делаются во принципу: данным делом должен заниматься тот, кто испытывает к нему или к идее, в нем заложенной, отвращение. Например, мондиалисту Березовскому доверили Совет безопасности - именно потому, что к самой идее национальной безопасности русских он испытывает понятное отвращение. Тем лучше - значит, здесь исключены рецидивы пресловутой тоталитарной "бдительности". Соответственно, армию должны, по замыслам либералов-постмодернистов, возглавлять гражданские лица, лучше - женского пола, испытывающие инстинктивные отвращения к такому проявлению тупого мужского духа, как милитаризм. Делами села, аграрного сектора и земельного кодекса должны заниматься люди, как можно более удаленные от почвеннической традиции, от крестьянских заветов, от всего того, что попахивает смесью христианства с крестьянством, то есть сакрализацией земли-кормилицы. Реформирование промышленности не доверяют людям, связанным с промышленностью, с идеей производительного труда вообще,- предпочтение отдается носителям идей "постматериальной", то есть виртуально-спекулятивной экономики, с целью надежной нейтрализации "традиционализма советских хозяйственников".
Сам Б. Н. Ельцин, вряд ли воспринимавший либеральную идею (как и любую идею вообще), привыкший руководствоваться инстинктом, тем не менее доказал нам, что и инстинкт бывает либеральным. Обладая патологической властолюбивой ревностью, он всегда был озабочен выстраиванием механизмов нейтрализации: одного первого вице-премьера он нейтрализовывал другим первым вице-премьером, назначение которого было - во всем возражать первому. То, что государство делало одной рукой, оно же разрушало другой во всех областях деятельности, хозяйственной, культурной, внутри- и внешнеполитической. Мотивов здесь было множество: и взаимная ревность кланов, и властная ревность президента и его алчной "семьи", и давление внешних сил, не дающих новому государству выстроить "параллелограмм сил" и обеспечить концентрацию усилий в том или ином созидательном направлении.
Но генератором всех этих тенденций нейтрализации и аннигиляции была в конечном счете новая либеральная идея, связанная с противоборством духу христианского эроса, духу максимализма и воодушевления. Этот дух питался верой в смысл истории - потому его следовало приучить к бессмыслице, заставить пройти школу абсурда, когда каждое усилие в одном направлении непременно сводится на нет контр-усилиями.
В результате возникает самое страшное - загнивание самого исторического времени, теряющего всякий вектор, всякую доминанту и превращающемуся в хаос.
Для людей православной культуры, какими являются русские, это убийство исторического времени - самое страшное. Ибо православный народ является не патриотом пространства, а патриотом исторического времени, верность которому сообщает смысл его жизни. Другие народы, входящие в состав СССР, после краха коммунистической идеи и дискредитации будущего мгновенно отступили в национализм - из единого вселенского времени в свое, приватизированное пространство, ставшее источником воодушевляющего мифа.
Но русские - и здесь они похожи на евреев - народ мессианский. В свое время основатель сионизма Теодор Герцль мечтал о том, чтобы евреи стали "нормальным народом", то есть обрели свое национальное государство и сменили странную идентичность, связанную с верностью тексту - библейскому обетованному будущему, нормальной идентичностью государства-нации.
По-видимому, наши реформаторы, поспешившие вывести Россию из состава СССР, руководствовались "парадигмой сионизма", которая применительно к русским означала отказ от мессианских обетований, от служения великому вселенскому будущему в пользу нормального национально-государственного эгоизма14.
И вот оказалось, что прагматизм национального эгоизма русским решительно не дается. В обществе, в государственных структурах, в культуре просто нет инстанций и субъектов, которые могли бы нести национально-государственную идею и насыщать ее деятельной практической волей. Национализм мы чаще всего встречаем в ряженом обличьи - в виде групп, созданных спецслужбами компрадорского режима в провокационных целях: для компрометации национальной идеи, которой они намеренно придают уродливую утрированность для манипуляции соответствующим электоратом.
Но национализма подлинного - обладающего четкостью задания и созидательной волей, умеющего отличать родное от чужого, полезное от вредного, искреннее от фальшивого - ни в каких социальных группах, ни в каких сферах жизнедеятельности мы не отыщем. А поскольку энергия национально-патриотического действия не генерируется в обществе, то не стоит удивляться тому, что вслед за крушением большой идеи, относящейся к патриотизму исторического времени, в стране возник вакуум, который стал моментально заполняться деятелями совсем другого склада и выучки.
Страна, внезапно лишившаяся настоящей идентичности и связанной с нею систем самозащиты, оказалась бессильной перед натиском носителей другой идеи - идеи обогащения любой ценой. При этом либеральная этика "открытого общества", навязанная беспомощной стране внешними силами, категорически запрещает прибегать к какого-либо протекционистским мерам и квотам, защищающим своих - свою промышленность, свою науку и культуру, свою землю. Ничто не должно искажать глобального естественного отбора.
Так наши либералы, не сумев задержаться на уровне нормального национального эгоизма, соскользнули в мондиализм и глобализм. Это понятно: там, где устранено "второе", духовное, измерение и оставлено одно лишь материальное, там неминуемо торжествует одно чувство - выгоды. Сохранять верность слабой России невыгодно, да она и не способна стимулировать патриотов по расчету. Поэтому туземные носители "разумного эгоизма" начали стремительно выходить из национального пространства в глобальное. Им бы вовремя догадаться, что национальное пространство могло бы служить им подстраховкой: вдруг они сами окажутся неконкурентоспособными по глобальному счету и отвергнуты вероломными "стратегическими партнерами тогда-то им и пригодились бы родные палестины.
Парадокс состоит в том, что, пожалуй, именно разумные эгоисты из числа туземных приватизаторов могли бы быть едва ли не наиболее последовательными сторонниками национального эгоизма. Индивидуалистический эгоизм приватизаторов способен обрести националистический облик с того момента, когда на них снизойдет прозрение об их собственной участи в новом глобальном мире. В рыночном экономическом смысле - это участь неконкурентоспособных, которых ожидает вытеснение на обочину и конечный крах. В смысле обещанного приема в состав глобального истэблишмента жесточайшее разочарование: вместо ожидаемого взлета с "устаревшего" национального уровня на вожделенный глобальный - зачисление в изгои и преследование международными судами и полицией.
Большевики в свое время тоже прятали свои теневые практики за непроницаемым железным занавесом - это весьма питало их патриотизм. Нынешние теневики приватизации и либерализации пока что больше боятся возрождения государства российского, чем контролирующих инстанций однополярного мира. Но положение быстро меняется и - как знать? - может быть, им придется искать убежища в национальных границах, которые они в этом случае постараются сделать более крепкими. Это колебание секуляризированного и несущего теневые практики сознания между безграничным интернационализмом (мировой пролетарской революцией или революцией глобализма) и безграничным государственническим национализмом может быть пресечено только в одной перспективе - метаисторической перспективе спасения.