Три ответа востока на вызов запада

Какая реакция со стороны остального, незападного человечества может последовать на этот вызов имперской глобализации?

Вот здесь нам и предстоит дифференцировать абстрактное понятие "не-Запада", или "Востока". По такому исторически значимому критерию как форма наиболее вероятного ответа на глобальное узурпаторство со стороны "золотого миллиарда", не-Запад дает нам три исторических формации.

Первую можно назвать контр-имперской. Речь идет о том, чтобы на вызов западного милитаризма, готового прибирать к рукам чужие территории и ресурсы, мобилизовать защитный антизападный милитаризм, по меньшей мере равный ему по силе. По историческому счету это наиболее тривиальный ответ, фактически предусмотренный классическими доктринами реальной политики с ее системами мировых сдержек и противовесов.

В ближайшей перспективе это сулит замену нынешней американоцентричной монополярности новым изданием биполярности или многополярности. Как известно, ту или иную модель ответа дают авторы, оказавшиеся к ней наиболее готовыми. К данному варианту ответа сегодня более всего готов Китай. Следует предполагать, что именно эта грядущая сверхдержава станет воплощать ответ биполярности на монополярную узурпацию США.

Разумеется, китайская цивилизация включает потенциал иных ответов, не сводящихся к военно-политическому противодействию объединенному Западу. Конфуцианско-буддистский аксиологический синтез мог бы послужить основой для противовеса западной потребительской морали, ориентированной гедонистичеси, но реализующейся милитаристски - посредством имперского передела планетарных ресурсов.

Но так уж устроен человек на Земле: греховные формы самоутверждения ему даются легче, чем подвиги аскетики. Аксиологическая альтернатива потребительской морали по-настоящему не проработана в мире и требует небывалого напряжения и аскетической воли и благодатного творческого воображения, открывающего горизонты иначе - возможного.

Напротив, военно-политическая альтернатива новой биполярности ничего подобного не требует. Вся политическая история человечества, включая недавний прецедент биполярного мира, диктует движение в направлении именно такого ответа - для того, кто чувствует себя в принципе к этому способным.

Давайте положим на одну чашу весов гигантскую силу инерции, толкающую к противостоянию силе силой, колоссальное давление морали успеха, которой Запад успел заразить весь мир, заманчивое предвкушение величия, так много обещающего всякой правящей элите, наконец, архетип поднебесной империи центра мира, живущий в китайской культуре. На другую чашу весов положим альтернативные принципы: добровольный самоотказ от мирового величия, до которого уже рукой подать, гигантские усилия по реконструкции всей традиции и высвобождения ее аскетического ядра от всех инородных примесей и напластований, мучительную ротацию элит - замену воплотителей морали успеха воплотителями нового аскетического идеала, требующего трудных самоотказов не только от элит, но и от значительной массы вестернизированного населения... Что же, скорее всего, перевесит в ближайшей перспективе? Ответ, вероятно, напрашивается сам собой.

Обратимся теперь ко второму ответу на глобальный вызов Запада, который способен дать современный мусульманский мир. К мусульманскому ареалу, с его специфическими способами самоопределения в глобальном мире, пожалуй, более всего подходит модная концепция "плюрализма цивилизаций". Концепт цивилизационного плюрализма прежде всего противостоит установкам всечеловечности. Всечеловечность в христианском смысле не угрожает человечеству нивелировкой: речь идет об универсальности спасения - равном праве на него (в противовес ветхозаветной установке избранничества). И поскольку христианство признает множество путей спасения и разрешает славить Господа разными языками, оно не могло спровоцировать реакцию агрессивного автономизма, которая столь явно чувствуется в концепции "плюрализма цивилизаций".

Культурная революция не знает монотонной линейности: она, скорее, подчиняется законам драмы, когда заявка одного персонажа провоцирует реплику другого. Исторические фазы культуры и выступают такими взаимно реагирующими персонажами в рамках спектакля, называемого культурным циклом. Первая фаза такого цикла может быть понята как вызов, последующая, выступающая, как правило, в виде реакции на односторонности предшествующей - как ответ.

В парадигме вызова - ответа5 становится понятным, что концепция плюрализма цивилизаций своим первоначальным импульсом имеет романтическую реакцию на униформизм Просвещения, которое самовыражалось то в концепции обезличенного "естественного человека", то в не менее обезличенном видении "человека разумного". Оба варианта демонстрировали откровенный европоценнтризм: и естественный человек и человек разумный были точными слепками европейца соответствующей эпохи - остальные культурные типы рассматривались как "противоестественные" и неразумные.

Современная теория глобализации строится на внутренне несовместимых посылках. С одной стороны, радикализируется тезис культурного плюрализма: в отличие от просветителей, верящих в преобразующую силу воспитания и просвещения, глобалисты крайне пессимистически оценивают шансы неевропейских народов приобщиться к "общечеловеческим стандартам" европеизма (хотя как же они могут считаться общечеловеческими, если большинство человечества не может к ним приобщиться?).

С другой стороны, глобалистами радикализируется постулат униформизма: никакая культура, отличающаяся от западной как единственно передовой и разумной, не может считаться законно существующей и не имеет право каким бы то ни было образом защищаться от западной культурной (и любой другой) экспансии и сохранять свою идентичность.

Создается впечатление, что Запад, ставший после холодной войны крайне самонадеянным, намеренно формулирует такие правила игры, по которым другие при всем желании не могут играть. Им остается только "выбыть из игры".

Эта провокация западного глобализма более других возбудила мусульманскую культуру: многие мусульмане решили буквально выбыть из игры, отказаться от попыток диалога с западной культурой, которая сама к нормальному диалогу оказалась явно не готовой. Тезис самого Запада - об уникальности западного проекта в мире, оказавшегося исторически беспрецедентным,- защитники мусульманской идентичности интерпретировали с жесткой определенностью: как свидетельство ненормальности, патологичности всего западного модерна, который поэтому подлежит ликвидации.

Мусульманская критика Запада явно не принадлежит к разряду имманентной критики. С позиций имманентной критики, какую развивал Маркс, а затем все старые и новые левые, западный модерн в самом деле несет черты разрушительной патологии, но она преодолевается в формационной перспективе: внутренние противоречия развития получают разрешения при переходе на качественно новую ступень общественного развития.

Мусульманские фундаменталисты не верят в хитрость исторического разума, превращающего революционную патологию в невиданный шанс человечества. Они не верят в концепцию имманентного искупления: в то, что дары разбуженного модерном творческого человеческого духа могут компенсировать потерю благ естественного дарения, которыми пользовался человек до того, как Запад осквернил священные источники природы и культуры. Поэтому проект мусульманского фундаментализма обретает черты ликвидаторского: предполагается ликвидация модерна как такового и возвращение правоверного человечества к статус-кво - к состоянию, которое было до встречи с Западом.

Но реставрация, как давно было замечено, есть революция наоборот: одной ностальгии не достаточно для возвращения в заветное прошлое, ибо между ним и настоящим стоят могучие силы, связавшие свою судьбу с модерном и самоутверждающиеся именно посредством активного противостояния традиции.

Поэтому мусульманский фундаментализм готовит мировую революцию возвращения и ведет себя с истинно революционной нетерпимостью. Если сравнить альтернативу мусульманского Востока с китайской альтернативой Западу, то на ум приходит сравнение с двумя типами западного революционного авангарда. Традиционно левый (марксистский) авангард оперировал социально-экономическими и политическими категориями и готовил революционную ломку учреждений. Новый левый (неофрейдистский) авангард оперировал культурологическими категориями и ставил своей целью разрушение буржуазной системы ценностей, буржуазного типа менталитета и мотивации.

Аналогичным образом различаются китайский и мусульманский типы ответа на западный вызов. Китай, уже вовлекшийся в большие соревновательные игры с Западом, скорее всего, станет политическим революционером, ниспровергателем сложившегося сегодня однополярного порядка. Фундаменталистский мусульманский Восток - в лице стран, ускользнувших от модернизации (или, подобно Ирану, разочаровавшихся в ней), будет олицетворять культурную ревизию западного проекта, направленную против западного образа жизни и системы ценностей. Его дерзание состоит в том, чтобы все устроить в мире по-старому, как было до прихода Запада - этого незаконнорожденного сына человечества.

Но реальность сегодня иная: не мусульманский Восток, а именно Запад осуществляет свою культурную революцию в мире, взрывает устоявшиеся мировоззренческие синтезы, разрушает менталитеты. Вместо культурного наступления в иноцивилизационные ареалы, мусульманские фундаменталисты довольствуются позицией радикального размежевания с миром "неверных", культурной самоизоляцией и сугубо внешними столкновениями - по модели "конфликта цивилизаций".

Заметим, что концепция "конфликта цивилизаций" со времен Н. Данилевского, О. Шпенглера и раннего А. Тойнби основана на понимании цивилизаций как взаимонепроницаемых монад, обреченных на "некоммуникабельность". Эта модель монады, одиноко действующий в инокультурном мире, фактически и воспринята мусульманским фундаментализмом. Его наступательность носит сугубо милитаристский характер: отвоевывать и завоевывать пространство для своих, правоверных, вытесняя из него чужих.

Совсем не так интерпретирует концепцию конфликта цивилизаций Запад. Речь идет уже не о схватке взаимонепроницаемых монад, противостоящих друг другу физически, а напротив: о проникновении внутрь чужой культуры, разбалансировании и разрушении ее при помощи вируса, против которого еще не выработан иммунитет6.

У мусульманского проекта лишь в том случае появились бы шансы в глобальном мире, если бы он научился вести себя так же: запустить в систему западной культуры разрушительный ценностный вирус - идею, одновременно и соблазнительную для современного западного человека и дестабилизационную разрушающую ценностное ядро вестерна.

В принципе, в мусульманском ценностном кодексе имеются положения, способные затронуть некоторые струны фаустовской души. В частности, некоторые идеи шариата, относящиеся к принципам социальной справедливости, способны привлечь внимание тех людей на Западе, которые сохранили приверженность принципам "демократии равенства". Хотя на самом деле в той исторической фазе, когда довлели ценности демократии равенства, не столько Восток влиял на Запад, сколько Запад - на культуры Востока. Теперь, когда демократия равенства вытеснена на Западе демократией свободы, Запад начинает приближаться к статусу монады, непроницаемой для других культур и все менее способной проникнуть в чужие.

В фазе демократии равенства Запад вербовал себе прозелитов из числа лучших - наиболее совестливых, честных, морально и социально ответственных. В нынешней фазе демократии свободы Запад притягивает из других культур преимущественно худших - социально и морально бесчувственных эгоистов, продажных компрадоров, коррумпированных дельцов теневой экономики, апологетов раскованной чувственности, олицетворяющих "реванш инстинкта".

Это резкое ухудшение западнического прозелитизма, взятого в собственно человеческом, духовном и моральном измерении, не ускользнуло от наблюдателей на Востоке. С. Хантингтон приводит характерное свидетельство растущего разочарования в западных ценностях, причем не только в старших возрастных группах, но и среди молодежи. Проведенное западными социологами сравнительное исследование значимости 100 ценностных установок либеральной демократии, отбираемых в порядке убывающей важности показало, что "ценности, имеющие первостепенную важность на Западе гораздо менее важным в остальном мире"7.

Западный прозелитизм постепенно обретает облик глобального империализма, больше полагающегося на такие "сильные" способы воздействия, как насилие и подкуп, чем на "тонкие" технологии духовно-ценностного воздействия.

Сегодня либеральные идеологи по старинке твердят, что западному влиянию сопротивляются одни только мрачные ретрограды и "безнадежные традиционалисты". Однако если этот тезис подвергнуть проверке на социологически достоверном уровне, нам несомненно придется реабилитировать "среду сопротивления" не только по моральному, но и по интеллектуальному критерию. Действительно слепыми являются не те, кто сопротивляются глобальной экспансии Запада, а те, кто принимают за чистую монету обещания "стратегического партнерства" и заботу об "общечеловеческих ценностях".

Большим противоядием от соблазнов и манипуляций обладают те культуры, у которых сохранилось жесткое ценностное ядро. К таким относится, в первую очередь, мусульманская культура. Мы здесь не имеем в виду мессианизм, вооруженный средствами физического давления - он не затрагивает души и чреват эффектами бумеранга.

Мы имеет в виду мессианство, обращенное к лучшим, совестливым и впечатлительным, сохраняющим духовное достоинство и способным увлекать за собой других. "И он (Господь), поистине - признак часа. Не сомневайтесь в этом и следуйте за Мной! Это - прямой путь" (Коран. 43:,1). Пожалуй, единственным убедительным примером прозелитических потенций ислама в наше время стало новообращение многих членов бунтующей негритянской общины в США в 70-е годах ХХ века. Среди тех, кто вынашивает альтернативу западному проекту в мире, это были одни из самых воинственных, но не самых продвинутых.

После интеллектуального подвига немецкой классической философии мы все постигли тот факт, что действительно продуктивные альтернативы рождаются на путях имманентной критики - той, что восходит к генезису данного явления и в самом его генезисе, а не откуда-нибудь извне, ищет упущенный момент иначе - возможного. Мусульманство по отношению к Западу чрезвычайно редко поднималось до уровня имманентной критики - сказывалась гетерогенность культурно-исторических истоков обеих цивилизаций.

Уникальность православной цивилизации в современном глобальном мире состоит в том, что она имеет в своем генезисе первоначально тождественное Западу, но преданное и подавленное им греческое ядро. Это обстоятельство и делает православную цивилизацию носителем имманентной критики западного глобального проекта.

Третий ответ Востока - Православие - может стать самым убедительным. Православный альтернативный проект, вопреки тому, что сегодня обычно утверждает критика не имеющая достаточной культуры, чтобы быть имманентной, вовсе не является отрицанием европейской рациональности. Он представляет собой ее новую версию, очищенную от последующих (со времен римского завоевания Греции) деформаций. Дело не только в том, что греческий логос отличается от латинского ratio чуткостью к ценностному измерению включением "рациональности по ценности" (М. Вебер) в противовес голой "целерациональности" прагматически-утилитарного типа. Дело в том, что и последнюю он интерпретирует в "платоновском" и "платоническом" смысле.

Сегодня либеральная "рыночная" идеология агрессивно навязывает императив непосредственной прикладной пользы и отдачи в качестве единственного источника истинной рациональности, пробивающейся сквозь информационный шум всякого рода ценностных и моральных нагрузок человеческого действия. Противники этого императива совершенно справедливо указывают на причастность фундаментальной науки и общего образования к той самой практической полезности и экономической отдачи, которую рынок способен оценить и измерить только постфактум. Инвестиции в науку и образование более рентабельны, чем вложения в основные производственные фонды и готовую технику. Но это - чисто эмпирический аргумент, не раскрывающий, почему именно так получается. Только посмотрев на науку культурологически, а не экономически и социологически, мы проникаемся скрытыми основаниями научного логоса.

Англо-американский мир, сегодня празднующий свою победу не только над "коммунистическим Востоком", но и над континентальной Европой, с ее "смешанной", "не совсем атлантической" культурой, реализует свой новый статус не только геополитически и экономически. Он решил заново переиграть итоги культурного противоборства между английским (впоследствии англо-американским) эмпиризмом и континентальным (франко-немецким) рационализмом.

"Вторичная" модернизация Европы по-американски состоит в том, чтобы дискредитировать всю "культуру априорных форм" - стремление европейского человека подходить к явлениям эмпирической действительности с высоты общих понятий. Английский эмпиризм в борьбе с "континентальной схоластикой" учит подходить к действительности без всяких интеллектуальных предубеждений, или наработок культуры, ибо эти наработки чреваты насилием над эмпирическими фактами.

Эта эмпирическо-фактологическая интенция призвана не только освободить в нашем сознании место для "голых фактов" и спрямить путь нашего познания. Старая рационалистическая традиция требовала, не доверяя поверхностности явления, идти вглубь вещей, раскрывать их скрытую сущность. Американский бихевиоризм противопоставил этим "сущностным заботам" старого рационализма свою методологическую установку "черного ящика".

Каждое явление действительности представляет некий черный ящик, внутреннее содержание которого, подобно вещи в себе, от нас скрыто. Американская методология говорит: пусть сентиментальные европейцы и прочие досужие умы докапываются до содержания черного ящика - делового человека это не должно заботить. Подобно тому как бихевиористкую психологическую школу не интересует душа человека - она довольствуется корреляцией между "входами" (стимулами) и "выходами" (реакциями на стимулы), бихевиористскую науку не интересует душа или сущность вещей. Если мы выявили известные корреляции между воздействиями (входами) и ответными реакциями изучаемого феномена, мы тем самым получаем возможность им управлять, и этого поистине довольно.

Любая попытка заглядывания во внутрь вещей представляет не только пустую трату времени, но и угрожает нашей властно-прагматической воле, которую способна ослабить установка на внутреннее понимание и сопереживание. Поэтому самым полезным является допущение отсутствия "внутренних сущностей" или "внутреннего мира" любых вещей - именно такого допущения требует империализм нашей утилитарно настроенной воли. Так возникает доктрина чисто рецептурного знания, свободного от всякой внеутилитарной любознательности и исповедующего принцип экономии интеллектуальных усилий. Сегодня подобные установки выдаются за воплощение рациональности, наконец-таки освободившейся от давления архаического метафизического комплекса.

На это надо ответить вполне определенно: такова "рациональность", лишенная Логоса. Специалисты, изучающие происхождение научной рациональности, указывают: в ее основе лежит известный платонический аристократизм духа, интересующийся не столько полезной стороной вещей, сколько скрытой в них общей идеей. Научное понятие, как показал уже Кант, является не чувственным слепком вещей, а особой "законодательной идеей", доступной лишь теоретическому разуму, воспламеняемому эросом чистого знания, свободного от давления пользы.

Мотивация пользы - плебейская, ей нет нужды до общих закономерностей. Специалисты свидетельствуют: накопленных эмпирических предпосылок в области астрономии, математики, медицины было несравненно больше в древних Вавилоне и Египте, чем в Элладе. Но "ближневосточная мысль не выработала главного критерия научного знания, благодаря которому последнее возвышается над донаучным эмпирическим опытом и наблюдениями. Речь идет о теоретическом методе, возводящем отрывочные и более или менее обобщенные сведения и мнения о мире в степень всеобщих и необходимых суждений. Отсюда две коренные ограниченности ближневосточной науки, лишающие ее внутренней самодостаточности: функционально-прикладной практицизм и сакральный (ритуально-культовый) сервилизм"8.

ХХ век дал нам подряд две ревизии платонического логоса, умеющего прозревать скрытый в вещах общий закон или идею. Первая ревизия связана с люмпен-пролетарским принципом "классовой пользы" и классового служения интенция, выдающая комплексы сознания, не способного постигать самоценность Истины, Добра и Красоты. Вторую ревизию мы наблюдаем сегодня: она связана с люмпен-буржуазным принципом рыночной пользы и выдает интенции нуворишей, внутренне не связанных с большой культурной традицией.

Интеллектуальный секрет наших "реформаторов" именно в том, что они отражают скороспелые установки нуворишей применительно не только к богатству, но и к культуре. Вместо того чтобы идти в культурном смысле вглубь, самостоятельно осмыслить культурное наследие и исторический опыт, они предпочитают обращаться вовне (к американским учителям) за уже готовым знанием. Но такими нуворишами от культуры являются мировые буржуа новейшей спекулятивной формации в целом: для тех, кто предпочитает не производить, а заполучать продукты чужого труда в готовом виде, знание культурно-теоретических предпосылок производства вовсе не обязательно.

Выше уже отмечались многие парадоксы глобализации и среди них тот, который характеризует политические элиты: демонстрируя недовольство национальным уровнем как слишком узким, они на деле быстрее порождает скольжение не вверх, к наднациональному уровню, а вниз, к этническому.

Так, американцы, ревнуя к суверенитетам крупных многонациональных государств, поощряют этносуверенитеты. Аналогичные парадоксы наблюдаются в культурно-интеллектуальной сфере. Со времен немецкой классической философии запросы европейской рациональности нашли удовлетворительное решение посредством замены эмпирически-чувственного субъекта познания трансцендентальным субъектом, воплощающим нормы необходимого и общеобразовательного интеллектуального суждения. Защитник английского эмпиризма Д. Юм, разделяя общий вывод эмпиризма относительно чувственного опыта как единственного источника новых знаний о мире, пришел к скептическим и релятивистским выводам. Чувственный опыт субъективен сколько людей, столько и уникальных опытов, в точности невоспроизводимых для других - как же тогда быть с общеобязательностью наших суждений?

Чувственный опыт поверхностен - он фиксирует последовательность наблюдаемых явлений во времени, но различить простое внешнее совпадение во времени от внутренней причинно-следственной связи этому опыту не дано. Как же в таком случае обстоит дело с требованиями общеобязательности?

Итак, либо наши знания построены на основе что логического вывода из уже имеющихся предпосылок, но тогда в них не содержится ничего действительно нового, либо они основаны на чувственном опыте, прибавляющим новое, но это новое отмечено печатью субъективной относительности и недостоверности.

Такую антиномию передал в качестве эстафеты английский эмпирик Д. Юм немецкому мыслителю И. Канту. И Кант эстафету принял.

Соглашаясь с Юмом в то, что новое знание следует только из опыта, он открыл такой тип опыта, который не подлежит упрекам в субъективности и случайности. Речь шла об опыте трансцендентального субъекта, налагающего на свои чувственные впечатления от мира общеобязательную категориальную рамку. Наш познающий рассудок не придумывает вещи - они даны ему извне, но он законодательствует над ними, то есть выступает в качестве уполномоченного платоновской идеи. Правда, это не столько платонизм космогонический, творящий вещи, сколько культурологический, претворяющий сырую материю индивидуального опыта в общеобязательную культурную форму.

Эта трансцендентальная программа классического немецкого идеализма, наложившего свою печать на культуру всего XIX века, явно не предназначалась для нуворишей от культуры. Чтобы накладывать на вещи чувственного опыта априорную трансцендентальную рамку, необходимо, во-первых, уметь подниматься над давлением сиюминутного интереса; во-вторых, усвоить большую культурную традицию, снабжающую нас нормами и рамками всеобщности.

Англо-американский неопозитивизм давно уже делал попытки вырвать эмпирического субъекта из оков трансцендентального культурного априоризма, реабилитировать непосредственную брутальную чувственность, движимую то материальным (экономическим) интересом, то либидональным (психоаналитическим) "желанием". И вот после своей победы в холодной войне англо-американский мир выбросил лозунг полного освобождения субъективной чувственности.

Иными словами, происходит возвращение к старому, докантовскому чувственному субъекту юмовского типа. Спору нет, такая расторможенность субъективности способна сделать ее более оперативной в некоторых практических делах и значительно менее скованной - готовой к венчурным практикам, опережающим нормативный педантизм цивилизации. Формула такого опережения - "все, что не запрещено, позволено". Ликвидация трансцендентальных рамок чувственности также вполне соответствует той подмене проекта эмансипации личности проектом эмансипации инстинкта, о которой говорилось выше.

Инстинкт в самом деле восторжествовал. Но выиграла ли от этого личность? Предпосылкой развитой личности является не только накопленное богатство культуры, но и ее нормативность, превращенная во внутренний регулятор поведения, включаемый нравственной волей. Там, где ослаблены универсалии культуры и морали (трансцендентальная рамочность субъективного опыта, по Канту), там у личности значительно меньше шансов устоять и перед внешними искушениями зазывал "морали успеха" и перед внутренним давлением собственных инстинктов.

Англо-американский софизм, подставляющий утилитарное на место рационального, получает убедительность только в условиях опасной забывчивости культуры, из памяти которой начисто изгладился греческий интеллектуальный опыт - аристократизм эллинского логоса, ценящего знание превыше пользы. Приобщение нашего ума к законам бытия - таинственным общим правилам, которым подчиняются отдельные вещи,- настоящую культуру не просто заинтересовывает в практическом смысле, но вдохновляет. Истинная наука (носящая сегодня название фундаментальной) питается именно таким вдохновением.

Задумаемся: что же нужно культуре, чтобы толкающий вниз, к узко прикладным стараниям, принцип и мотив пользы сменился мотивом самоценного вдохновенного творчества?

Кажется, об этом первым догадался Ф. М. Достоевский: нужно, чтобы истина обладала чарующими свойствами красоты. Такая догадка возможна не во всякой культуре.

В культуре латинского ratio, требующей очищения разума от всяких аффектов, эстетическая аффектация может восприниматься не больше чем помеха интеллектуальной объективности. В Православии же эрос платонической красоты создает такую притягательность истины как идеи, что поиски таких идей сами по себе составляют мощную мотивацию любознательного ума. Православный ум любит знание не потому, что знание полезно, а потому что оно прекрасно.

Такой тип мотивации становится дефицитным в современном мире несмотря на то, что "чистая", то есть фундаментальная наука без него невозможна.