Для чего пал "Третий Рим"?

Поставим теперь вопрос в иной плоскости: каков исторический или, точнее, метаисторический смысл в том, что второй мир распался, каким интенциям христианского духа в истории он препятствовал?

Телеологический вопрос "для чего?" дискредитирован наукой Нового времени, оперирующей исключительно детерминистскими категориями. Но в отказе от вопроса "для чего?" заключен свой грех - редукционистического сведения живого к неживому, наделенного волей и сознанием - к безвольной предметности. Везде, где мы вправе говорить об осуществлении проектов индивидуальных или коллективных, а также там, где имеет место противоречие между интересами индивида и интересами вида, между краткосрочной и долгосрочной перспективой, мы вправе ставить вопрос "для чего и во имя чего?".

Применительно к человеческой истории мы вправе ставить этот вопрос даже тогда, когда говорим не о настоящем историческом субъекте, который уже состоялся, но о том, который содержится в потенции. Судим же мы прошлое с позиций настоящего, не смущаясь тем, что истоки и смыслы прошлых событий, уже явные для нас, еще не были явными для непосредственных участников действия: мы их судим с позиций будущей для них истории. Но в таком случае можно и о современной, нашей истории судить с позиций будущего - с позиций некоего коллективного проекта, осуществляемого в долгосрочной перспективе.

В противном случае мы были бы вынуждены вообще отказаться от суждений оценивающих настоящее, тем самым выводя его из-под исторической критики. Мы бы в этом случае получили не единую историю того или иного исторического субъекта - народа, класса, сословия, цивилизации, наконец, всего человечества, лишь мозаику никак не склеенных друг с другом, чуждых и странных друг другу точечных "теперь". Именно такая позиция называется господствующим либерализмом под видом критики "утопического историзма".

Надо, наконец, упомянуть и о правах религиозного сознания, имеющего свой взгляд и свой счет к земной истории. Если мы не разделяем марксистского или позитивистского воззрения, согласно которому все другие виды сознания (моральное, религиозное, эстетическое, обыденное) отомрут, смененные научным, то мы должны оставить свое место и телеологичесому взгляду на мир как специфическому для религиозного сознания. Этот взгляд может служить, как показывает исторический опыт, весьма полезным коррелятом научно-детерминистского подхода.

Итак, чего же не дал второй мир с точки зрения православного задания, православного смысла истории?

Прежде всего надо подчеркнуть, что он был организован по утилитарному принципу. В гражданской войне 1918-1921 годов победили не энтузиасты народной правды и воли, с их мелкобуржуазными лозунгами свободы труда и хозяйствования, крестьянской собственности на землю, братства и справедливости, а ленинская "партия организаторов", умеющая извлекать пользу из всего, что плохо организовано и плохо лежит. Эта партия политически эксплуатировала трудящихся, подобно тому, как буржуазия эксплуатировала их экономически. Авангард сполна использовал принцип "чем хуже, тем лучше", разжигая недовольство доверчивых максималистов, провоцировал наиболее нетерпеливых, а там где надо использовал и корысть, и предательство, и даже - заинтересованность иноземного врага в крушении российского государства.

Это сегодня большевиков представляют как сторонников спонтанного, задумавших осуществить традиционалистские утопии дестабилизированного социума. На самом деле даже в капиталистическом предприятии, основанном на скрупулезных подсчетах дохода и прихода, на не знающем уклонений педантизме экономического разума не было столько безжалостного расчета, соображений отдачи и эффективности, сколько их было в политической эксплуатации народного недовольства и народных страстей, организованных большевизмом.

Могли быть случаи ужасающей несправедливости и ужасающих условий, но если они не были "политически полезными" или, тем более, если могли принести политический вред партии, то они игнорировались со спокойной совестью. Напротив, все, способствующее разложению классовых противников и укреплению статуса и власти большевистского авангарда, использовалось с завидной, бухгалтерски выверенной рассудочностью.

Точно так же партия обошлась с народными талантами. Все действительно яркое, честное, исполненное неподдельного вдохновения немедленно бралось на подозрение как не вписывающееся в большевистскую бухгалтерскую книгу, в систему производства большевистской власти.

Зомбарт, говоря о происхождении капитализма и капиталистических предприятий особое значение придавал еврейскому элементу как носителю не сентиментальной, не разделяющей местные обычаи и предрассудки рассудочности. С точки зрения немецкого исследователя, главной морально-психологической предпосылкой капиталистической организации была принципиальная остраненность, и остуженность взгляда - дистанцирование от всего того, что ангажирует, морально обязывает, взывает к сердечному сочувствию.

С этой точки зрения организация большевистской машины власти была поистине еврейским предприятием: здесь была та же принципиальная остраненность от народного взгляда на вещи, от народной правды справедливости, от спонтанности морального сознания, судящего обо всем помимо всякого расчета.

И подобно тейлористской дихотомической организации труда: одни планируют и организуют, другие бездумно исполняют - общественная система, организованная большевиками, была дуалистической. Партия заговорщиков, ставшая правящей, по-прежнему заговорщически, втайне от профанного общества, думала, составляла планы, сводила балансы, предоставляя народному большинству с бездумной готовностью исполнять. В большевистской партийной организации, в практике закрытых собраний, в неусыпной цензуре учения, преследующего жизнь, было очень много от темных традиций древнего эзотерического меньшинства, от каббалы и тайных сект.

Если бы всему этому русский народ мог противопоставить одно только буйство своих стихий, хотя и облагороженных моральной страстностью, или одну только этнографию, с ее сарафанами, матрешками и самоварами, то можно было бы сказать, что дихотомическая организация действительно удалась: партия правящих эзотериков изготовляет свои идеологические и политические рецепты, а народные низы ее содержат, периодически беспомощно бунтуя или уходя "в отключку".

Так и было бы, если бы у России не было в запасе созданного национальным гением сокровища - литературы и культуры XIX века. Только с учетом этого решающего фактора можно описать и уяснить историю ХХ века в России. Народное сопротивление крестьян ("зеленых") против комиссарства было подавлено - но уже ценою значительной уступки со стороны правящего талмудизма: талмудистски правильный, военный коммунизм был сменен на неправильный, эклектический НЭП.

Но главное и в целом действительно успешное сопротивление марксистскому талмудизму было осуществлено не с этой стороны. Настоящее сопротивление пошло от великой национальной литературы. Не случайно деятели наркомпросса хотели запретить Пушкина, Толстого и Достоевского и всю остальную "непролетарскую культуру" и литературу. Запрет не состоялся потому, что в партии нашлись люди, понимающие, что если авангард будет разговаривать с народом на сектантском языке научного талмудизма, дело кончится его полной национальной изоляцией. Талмудисты-максималисты были в конце концов изолированы и нейтрализованы и народу разрешено было приобщиться к сокровищам великой русской литературы.

И случилось настоящее чудо: национальный гений Пушкина заново создал нацию из такой неопределенности как "советский народ" с его "двумя классами и одной прослойкой". Научившаяся читать, ставшая поголовно грамотной нация (первоначальной целью образования было научиться читать классиков марксизма-ленинизма - так буквально говорила Н. К. Крупская) обратилась к своей высокой литературной классике и душой почувствовала - это ее родное, кровное.

Мало еще кто задавался законным вопросом: как могло случиться так, что дворянская в основе своей литература оказалась воспринята народом без всякой натуги, без всякого барьера, вызвав восторг приобщения к своему, высокому, подлинному. Достоевский, Толстой, Чехов печатались миллионными тиражами - случай, не имеющий и прецедента во всей письменной истории человечества. Провинциальные мальчики и девочки узнавали себя в Печориных и Татьянах Лариных, зачитывали до дыр любимые страницы классиков, создали активнейшую читательскую аудиторию толстых литературных журналов, выходящих миллионными тиражами.

И после этого адепты импортированной культуры комиксов, жвачных резинок, боевиков, порнухи и чернухи осмеливаются преподносить эту культуру в качестве образца тому самому народу, который интеллектуально перерос ее на несколько столетий просвещения! Чем же все-таки объяснить эту загадочную "коммуникабельность" между элитой наших классиков, создавших одну из рафинированнейших литератур на планете, и народом, совсем не давно приобщенным к грамоте?

Ответ напрашивается один: и великие национальные классики и народ принадлежат к одной традиции - православной. Стержнем этой традиции является своеобразный фундаментализм - требование единства истины, добра и красоты.

Истина, предавшая добро немедленно отлучается, получая обозначение лукавого хитроумия или циничной трезвости. Красота, разлученная с добром, понимается либо как прельщение, либо как пустая декоративность, недостойная высокого вдохновения. Если высшей тайной православной культуры является потаенная энергетийность, то можно говорить и об особой энергетийности великой русской литературы. Слово без веры мертво - это кредо и православной церкви, и русской литературы, и нашей культуры в целом. Знание, принимаемое нашей культурой, имеет сакральный смысл - оно связано с христианской энергетикой спасения и вне ее теряет всякое обаяние и всякий смысл.

Ту самую антиномию, над которой бился Кант: либо знание получено сугубо дедуктивно, путем строгого логического вывода - и тогда оно достоверно, но в сущности не ново; либо оно получено эмпирически, из опыта, но тогда оно недостоверно - так решила русская культура слова.

Энергетийность слова как раз и означает, что оно не есть продукт логической машины и в то же время в нем заключена большая достоверность, чем та, которую способен дать грешный эмпирический опыт. За разрешением этого противоречия русская культура обращается не к априорно-трансцендентальному - неким доопытно заложенным всеобщим формам чувственности и рассудка, а к трансцендентному скрытому источнику небесного огня, который таинственно-энергетийно прорывается к нам, когда мы воодушевлены страстной верой, то есть настроены синергетийно. Все классическая русская литература синергетийна - она обращается к человеку не от имени одного только "человеческого, слишком человеческого", а от имени высшей правды с ее небесным максимализмом.

Собственно, и обращение русской интеллигенции к марксизму в конце XIX века было обусловлено этой синергетийной интенцией. Но в марксизме было две стороны: эсхатологическая страстность еврейского пророка сочеталась с немецким педантизмом бюрократического "строителя законченной теоретической системы". Постепенно опасная страстность пророчества официальной марксистской церковью была подавлена и вытеснена, и для массового потребления в системе партийной учебы и народного образования остался выхолощенный Маркс - законник и талмудист, основатель "научного коммунизма".

И тогда-то произошло тайное, но твердое отлучение марксизма народным сознанием. На обязательную партийно-комсомольскую зубрежку это сознание отвечало специфической иронией "народной смеховой культуры" (М. Бахтин). Официальному марксизму противостоял городской анекдот, а там, где дело касалось серьезных практических вопросов - обыденное здравомыслие.

Приступая к любому делу сначала исходили из обычной практической целесообразности, а затем уже ему пришивали марксистскую вывеску - на потеху официальным идеологическим жрецам и цензорам. Что же касается вопросов действительной духовной жизни и культуры, то народ здесь жил, не доверяя никакому марксизму, своей великой литературной традицией. В серьезных вопросах ценностного выбора и самоопределения он искал советы у Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского. Назвать такой народ темным "традиционалистом", не достойным "цивилизованного существования" могут только люди с весьма определенными, недобросовестными намерениями. Они, конечно, отдают себе полный отчет в том, что пока с "этим" народом остается его великая письменная литературная традиция, он достаточно вооружен и имеет будущее.

Вот почему сегодня его противники замыслили "парадоксальный" стратегический ход: вконец скомпрометированного талмудического Маркса они хотят "вернуть" русскому народу в качестве уличающего признака агрессивного традиционализма. Марк как русский традиционалист - вот фактический лозунг посткоммунистической русофобии. Напротив, действительно национальных гениев у народа хотят отнять. Разве случаен этот столько уже раз повторяемый прием: наиболее одиозным персонажам современных либеральных фильмов-агиток выступает русский мракобес, повторяющий фразу "мы - нация А. С. Пушкина".

Прием направлен на то, чтобы внушить мысль о незаконности этой ссылки на Пушкина - отлучение его от нации, а заодно и на компрометацию самого Пушкина, образ которого обременяется такими ассоциациями.

Мы очень ошибемся, если подумаем, что нынешняя программа американизации российской культуры в самом деле направлена на то, чтобы уподобить нас американцам или приобщить к достижениям этого находчивого и практичного народа. На самом деле целью такой американизации является отлучение от собственной великой культурной традиции, полное забвение и разрушение ее. Народу, у которого отняли его великую традицию, уже ничто не поможет: его в полном смысле можно брать голыми руками.

Замысел становится понятным в виду нового глобального передела мира и экспроприации планетарных ресурсов, монополизируемых победившим в мировой (холодной) войне меньшинством. Те, у кого их ресурсы отнимаются - вместе с правом на индустриализацию, урбанизацию и просвещение - должны предварительно быть тотально дискредитированными в глазах "передового общественного мнения". Тогда и экспроприация их национальных ресурсов международными грабителями будет выглядеть как спасение их от неразумного использования отсталым - и даже опасно-агрессивным - народом, способным воспользоваться ими во вред передовому человечеству. Вот по какой причине мы не должны быть нацией Пушкина, а считаться нацией красно-коричневых.

Итак, к первому, предварительному ответу на вопрос о том, почему погиб "второй мир" мы уже приобщились. С точки зрения исконных антирусских прогрессистов, он должен был погибнуть потому, что произошла его конечная натурализация в русской культуре и традиции. "Русскому марксизму" ставят в вину не то, что он уничтожил русское крестьянство и почти поголовно русскую интеллигенцию. Ему не прощают происшедшей с ним на нашей почве расслабленности и ленивого благодушия, ослабившего непримиримость талмудической цензуры и насилия над народной жизнью. Русский марксизм перестал быть оружием прогрессивной колониальной администрации, исправляющей нашу жизнь по строгому научно-догматическому образцу, а организованный марксистами "второй мир" - детищем талмудического интернационала. Второй мир стал обретать традиционные черты старого имперского образования российского абсолютизма и потому приговор ему на Западе был практически единодушно подписан.

Но он был подписан и выше - второй мир мог быть осужден и стал осужден по критериям православной духовности, ищущей высшей правды и подлинности. Наблюдателями "демократического переворота" 1991 года было единодушно отмечено: и Советский Союз и социалистический лагерь (второй мир) рухнули потому, что их некому было защищать.

В странах Восточной Европы и в некоторых национальных окраинах бывшего СССР, мыслящих националистически, коммунизм был отвергнут, как антинациональный. В пространстве русской православной ойкумены, мыслящей экклезиастически - требующей превращения общества в общину праведников, он был отвергнут в качестве невыносимой профанации истинного образа правды и праведности.