Эволюция исихастской традиции
Если иметь в виду богословское развитие исихастской идеи, церковно-догматическую "вербализацию" ее и закрепление в легитимированных церковных духовных практиках, тогда это справедливо. Но и то с оговоркой: а насколько исихастский тип энергетики вообще способен к вербализации и институциональному закреплению?
А самое главное состоит в том, что после того, как в науке получила раскрытие проблема превращенных культурных форм, перед исследователем возникает не одна, а две задачи: проследить эволюцию изучаемого культурного импульса в его прямых, узнаваемых формах, с одной стороны, в косвенных, превращенных формах, оказывающих свое давление там, где его никак не ждут, с другой стороны. Это вполне относится и к исихастскому энергетийному импульсу. Стяжание небесной благодати страстным сердцем верующего - вопреки всей "логике жизни", закона и культуры означает своего рода перманентную революцию исихазма, несовместимую с институциональной стабильностью. Но это не означает, что люди исихастского темперамента не смогут заявить о себе там, где их появление как будто противопоказано по всем статьям. Дело ведь не в том, как их называют и как они называют себя сами,- дело в самой готовности вынести всю сложившуюся жизнь, весь уклад и учреждение за скобки во имя новой жизни "по правде", во имя стяжания высшей благодати.
В этом смысле исихастская традиция никогда не прерывалась в России. Правда, к этому феномену слово "традиция" не совсем применимо: речь ведь идет не столько о постепенном линейном процессе стяжания в пустыннической или монастырской удаленности от мира, сколько о готовности прервать ход повседневности, прервать греховную инерцию бессмысленного слова и дела и вынести все накопленное в отпавшей от Бога культуре за скобки.
Исихастский максимализм, таким образом, способен проявлять себя в двух разных формах. Первая - это максимализм пустыннического уединения, великого институционального отказа верующего харизматика, знающего, что инерция сложившейся культуры засосет всякого, кто не решится оборвать все социальные связи ради непосредственного общения с Богом. Вторая максимализм реформационных починов и институциональных обновлений, предпринимаемых не во имя улучшений и усовершенствований, а во имя абсолюта - ибо улучшениями способен довольствоваться ум, но не страстное сердце верующего. В превращенных формах этот максимализм русской православной культуры мы встретим всюду и всюду он рождает свои высокие трагедии - от трагедий личного любовного чувства до трагедий политического максимализма.
Исихазм есть прорыв в другое измерение, обеспеченный тайно накопленной энергией страстного неприятия "искаженной действительности". Если бы эта энергия, вместо того чтобы накапливаться в молчании (молчание здесь - знак того, что верующий адепт дистанцируется от реальности в ее грехопадении), с самого начала была подключена к домостроительству, домостроительный процесс протекал бы линейно, без подъемов и срывов. Именно этого, судя по всему, требует современный либеральный идеал. Но в этом случае у общества нет никаких гарантий того, что в случае, если оно с самого начала оказалось на ложном пути, в его недрах найдутся деятели, способные его с этого пути свернуть. На тех, кто изначально "адаптирован" и готов, без всяких предварительных условий, участвовать в делах мира сего, лежит клеймо соучастника, побуждающее к соглашательству.
Круговая порука соучастников и соглашателей дает нам светскую прагматическую культуру, остерегающуюся максималистских оценок и устремлений. Исихастская энергетика - это то, что прерывает круговую поруку соглашателей и заставляет слушаться голоса сердца, а значит - голоса свыше.
Как писал В. В. Розанов (а он с гениальной экспрессивностью выражал прямо противоположные постулаты), "мировой вообще вопрос - что сильнее, молчание или говор. Пустынники победили мир. История христианства... вообще есть метафизика молчания - и не решен великий спор, что сильнее - оно или его вечное обращение - говор, площадь, улица"5.
Исихазм содержит неявный, но несомненный запрет на преждевременный перенос внутреннего во внешнее, выбалтывания потаенной идеи (а христианская идея всегда нелегальна по меркам этого мира), ибо такое выбалтывание не только профанирует содержание, но и ослабляет энергетику, в нем заключенную.
Исихатстская экзогетика и народная мораль во многом совпадают. Что такое народное долготерпение как не эквивалент исихастского священнобезмолвия. Западный народ с его повседневной страстью к публичности - это народ городской площади. Восточный православный народ это народ христианской молящейся общины, посылающей свои мольбы в таинственную высь.
Исихазм порождает особые типы и роли - юродивых, святых старцев, которые, не будучи обличены никакими полномочиями со стороны церкви, обладают тем не менее высшей духовной властью - той, которой верят сердцем, а не умом. В обществе, где не угасла исихастская традиция, существует и будет существовать особое подполье нравственных максималистов, не участвующих в делах повседневности, но в тайне пополняющих копилку непримиримого обвинителя.
С этим связан особый феномен русского православного анархизма. Речь идет не об анархии безначалия и разрушения, не о духе языческой вольницы, а о принципиальном недоверии к общественным институтам, капищам князя мира сего.
В этом смысле наше славянофильство почти целиком пребывает в традициях исихазма - ведь оно мечтало о церкви, не наделенной официальной властью и авторитарностью, церкви, обращенной не к государству, а к православному народу. Это славянофильское народничество, верующее в народа - богоносца и его святую правду, затем в превращенных формах проявилось в феномене революционного народничества, а затем - в идеях беспартийного рабоче-крестьянского большевизма, в лозунгах "Советы без коммунистов". В русском православном сознании никогда не умирала идея исихастской общины, пребывающей в таинственном "молчании" - неучаствующей в греховных делах официальной церкви и государства. Сама идея богочеловечества в ее российском исполнении - это православная община в движении мировой истории, стремящейся к эсхотологической кульминации. Такую общину невозможно представить себе вне конечной апокалиптической перспективы: само ее молчание - неучастие имеет смысл только как тайное приуготовление к этому финалу - Христову суду над греховным миром. Те, кто привычно обвиняют общину в подавлении живой индивидуальности, в сотрудничестве с авторитарной государственностью, в локализме, передоверяющем вершение общих дел бесконтрольной центральной власти, поистине не ведают, о чем говорят. Православная соборность, или общинность,- это свободное соединение людей для уготовления к спасению.
Последнее невозможно на путях земного коллаборационизма сотрудничества с греховной властью, угодничества и приспособленчества. Община знает одну только духовную власть - свободное послушание по совести, а не по необходимости; она не признает власти политической, экономической и полицейской - всего того, что опирается не на святость, а на материальное принуждение.
Если в чем и можно обвинять православную общину, так это в том, что она вряд ли способна была остановиться на формуле реалистического разведения: Богу - богово, а кесарю - кесарево.
Дух православного максимализма заставлял и кесарю отдавать свое только при условии, что дела кесаря богоугодны и соответствуют миссии спасения. Русские православные люди никогда не говорили о царстве с его специфической логикой, но всегда - о православном царстве. Максималистская идея воцерковления царства никогда не оставляла русское православное сознание. Воцерквление царства - это специфическое проявление общей программы спасения. Спасение же есть противоположность отпадению.
Сегодня процесс отпадения получил свое доктринальное закрепление и оправдание в постмодернистской программе автономии знака - обозначающего от референта - обозначаемого. Эта вакханалия отпавших знаков, получивших абсолютную автономию, должна быть оценена по православным критериям - по строгому счету христианского максимализма. В православной онтологии и герменевтике все явления природы и культуры - это знаки, несущие печать одного высшего "референта" - Бога. На всем лежит печать Божия. Грехопадение или отпадение есть отпад от Бога - автономное бытие знаков в их волюнтаристском произволе, нарушающем Божественный строй и порядок Вселенной.
Такова культура, отпавшая от Бога - она порождает мефистофельское экспериментаторство служителей, отказавшихся от служения и создающих комбинации знаков себе на потеху - на потеху самоутверждению, самолюбию, гордыне, и просто лени. Последнее тоже понятно, ибо деятельность служения находит свое высшее оправдание в сопряжении поступка и идеи, слова и высшего прообраза, высказывания - и бытия. Такое напряжение творческого Эроса, стягивающего обозначающее с обозначаемым, вторичное - с первичным, требует большой веры. Вот почему неверие непременно заканчивается творческим бесплодием и унынием, на повседневном языке называемых утратой вдохновения или ленью.
Программа сакральной ревизиии - изъятия из оборота отпавших знаков богатства, власти, престижа и влияния, периодически испрашивается исихастским типом сознания. Эта программа выражается то в изъятии неправедно нажитых богатств, то в изъятии обесцененных слов, утративших отсвет сакрального платонизма. Не случайно исихастский темперамент на Руси так часто проявляют художники и поэты, требующие изгнания затасканных слов прогнившей культуры.
Православное требование к обществу и государству - это уподобление не Риму, в собственном смысле, а Иерусалиму - богоспасаемому месту. Как известно, вопрос о том, почему погиб "первый Рим" стал основным вопросом и американской6 и российской исторической мысли. Но ответы давались противоположные. Американский ответ: "Рим погиб, ибо не нашел вовремя системы сдержек и противовесов поползновениям абсолютистской императорской власти. Вырождение римской республики в империю - вот показатель вырождения и гибели Рима.
Российская мысль дала совсем другой ответ: Рим погиб потому, что светская политическая власть возобладала над духовной, а амбиции земного владычества - над радением о спасении. Взаимоотношения светской политической власти и власти духовной и их отношение к народу - богоносному общиннику - вот смысловой узел православной историософии.